Загрузка данных


Я не помню тот миг, когда детство вытекло из меня, как песок из надтреснутой ампулы.

Возможно, это случилось, когда Изнанка занозой вползла мне в гортань, пустила там корни, расцвела серой плесенью на голосовых связках. Возможно, раньше — в тот липкий, полусонный час, когда я впервые поймал себя на том, что слежу за твоими пальцами дольше, чем положено другу. А возможно, я так и не был ребёнком вовсе. Может, я родился уже с этим надрывом — с подкожным знанием о собственной инаковости, с предчувствием, что меня придётся штопать, перекраивать, выжигать калёным железом. Или просто закопать где-нибудь за старым складом, рядом с теми, кого в Хоукинсе называют «пропал без вести».

Я не рассматривал тебя в качестве супруга и не мечтал о совместных детях, ведь прежде знал, что это невозможно. Поскольку ты мужчина, как и я. 

Но меня это не пугало. Ни то, что наши тела одинаковы, ни то, что мы понимали друг друга с полуслова. Тебе бы не пошло быть девчонкой, уж прости, но нам бы не повелось тогда дружить. Я бы смотрел на тебя по-другому, да и ты тоже - внешность не та, характер, темперамент, прикосновения. 

 Ты мне не нравился как брат или друг. Оно было бы тебе не к лицу. Ты мне нужен просто так. Не потому что ты какой-то особенный. Не потому что ты парень, с которым я провел почти всю свою жизнь. А потому что ты Майк. С болезненным блеском в черных глазах, с неряшливой манерой речи, с фриковатостью в выборе одежды. Но это был ты. Никто иной. 

До некоторых пор и по сей день, если честно, я привык считать себя эгоистом. Я хотел быть первым во всем для тебя - быть причиной журчащего смеха, твоей наивной и детской улыбки, твоих глупых, необдуманных подвигов. Быть первым и последним близким. Я претендовал на звание главного, без прочих посредников. Ты поднимал дух лишь одним видом, а я вдохновлялся. Ты был поглощен шутками и рассказами о невозможном, а я немножко тобой. Заворожил, хоть к бабке иди и снимай приворот. Но ты был впереди моих шагов, а я всегда отставал. И я не винил тебя, никак нет.

По истечению времени, я принимал с трудом эту боль, особенно то, какого мне было наблюдать за тем, как кто-то кроме меня заставляет тебя чувствовать это. Я все еще задаюсь вопросом, была ли эта зависть? Была ли эта глупая триада?

Отнюдь. Может и нет. Или да? 

Так или иначе мне было комфортно лишь только с тобой, а о тебе я ничего не могу сказать. Я не ожидал взаимности, не задумывался о выгоде, оно шло само по себе, своим чередом. А потом моя забота и отчаяное рвение быть лучшим незримо переросло во что-то другое, чему я боялся давать имя. Это было далеко не соперничество.  

А истина появилась из ниоткуда, не предупреждая ударила под дых. Я готов был задохнуться, лишь бы не проживать это день за днем. А выбора у меня, собственно, не было. Я понял, что хочу чаще держать тебя за руку, чаще обнимать, чаще целоваться...

Я никогда не говорил тебе заветных слов о любви, напетых в сказках, в тех самых книжках, что стоят на пыльных полках. Я не твердил, но давал понять, что мне не безразлично. Что ты желанен, дорог, важен. Только ты был непоколебим. И я узнавал твою натуру, которая не менялась, а только усугублялась с каждым годом все сильнее. Кому и что ты пытался доказать? 

Может я трус из всех трусов? Или это ты страшишься меня, как огня? 

Почему-то мне порой казалось, что ты будешь единственным из Уиллеров, что не подавят себя и убьют потенциал. Что ты разорвешь этот цикл, как подобает тому, кто отличился. Но ты выбрал подвести. Не меня, не их, а себя. Как же я ошибался. Строил надежды из песков, что омоет волной. Ты выбрал держать меня не близко, но и не далеко. Сам же вел и тут же отталкивал.

Впрочем,по крайней мере я же, в свою очередь, не тянул, по крайней мере не бросал в замешательстве, не делал вид что море по колено и не обесценивал.  

Мне становилось зябко, прям до мурашек, когда я размышлял о нашем несуществующем будущем. Мое сердце сжималось в отчаянии. Это моя каторга, а твоя чуть отличалась, но была так же нелепа и по-своему тяжела. Мы все кузнецы своего счастья, так что...

Знаешь, Робин как-то раз поведала мне о Тэмми Томпсон.

Мы сидели в «Старкорт-молле» после выключения света, в этом склепе из пластика и дешёвого ковролина. Она цедила слёрфи — безвкусную, давно выдохшуюся жижу — и буравила взглядом стену с таким видом, будто за гипсокартоном пряталось всё, что она когда-либо не решилась произнести вслух. И рассказала. Про девчонку с русыми косичками, от которой у неё внутри разгорался фейерверк из перепуганных бабочек каждый раз, когда та роняла бездумное «привет» в школьной раздевалке. Про то, как однажды они забрались на крышу, когда все остальные были на физре, и Робин почти — почти — разжала челюсти, чтобы выпустить правду на свободу.

Но Тэмми заговорила первой. Про парня. Про то, какой он широкоплечий и смешной. Про то, как она нарисует в блокноте его имя и сердце, как только вернётся домой. Про то, как мечтает о трёх детях и белой изгороди. О своих мечтах, как она будет колесить по всему миру и давать концерты в честь него. 

И Робин проглотила всё обратно. Каждое слово.

— Понимаешь, Уилл, — сказала она тогда, и в её голосе дребезжала тишина разбитого колокола. — Я думала, что агония — это когда тебе отказывают. А оказалось, настоящая агония — когда ты даже не пробуешь. Потому что ответ знаешь заранее. До того, как задашь вопрос. Тэмми не была злой. Она просто… не могла. Не в той жизни, где все дороги ведут к алтарю.

Я слушал и чувствовал, как внутри меня что-то скребётся. Не лоза. Не Изнанка. Что-то более древнее и более жалкое. Потому что я узнал эту историю наизусть. Я мог бы рассказать её сам — с другими именами, с другим городом, с той же финальной точкой, которая никогда не станет восклицательной.

 моя Тэмми Томпсон - Майк.

Не потому, что ты чудовище. Не потому, что в тебе есть хоть капля умышленной жестокости. А потому, что ты никогда — слышишь? ни-ко-гда — не сможешь произнести «да». Не тем голосом, который слышат другие. Не при свете. Не так, чтобы это перестало быть тайной.

Ты будешь одаривать меня тем взглядом — тягучим, виноватым, пропитанным горечью, как старая рана — который я научился читать раньше, чем первые книжки. Ты будешь сжимать мои пальцы под столом, когда мать выходит за хлебом. Ты будешь целовать меня в темноте, когда Изнанка — единодушная, немая, всё принимающая — наша единственная свидетельница. А наутро ты сядешь в отцовскую машину к Эл, обхватишь её за плечи, выдохнешь «моя супергероиня» и будешь врать всем нам троим — ей, себе, мне — с таким мастерством, что сам поверишь. 

Я ждал от тебя честности, а потом словно сдался. 

Мы рухнули в Изнанку снова — все пятеро. Ты, я, Эл, Дастин с его вечной кепкой, Лукас с боевой раскраской на скулах. Изнанка была привычно липка. Дышала нам в затылок сырой гнильцой. Лоза шевелилась под ногами, как спящие змеи. Где-то вдалеке кто-то скулил — не человек, не хищник, а что-то промежуточное, недооформленное, кричащее на частоте, которую уши не ловят, а кости чувствуют.

И в этом хлюпающем, пульсирующем мраке ты посмотрел на меня.

Не на Эл. На меня.

Я не знаю, что ты там высмотрел. Возможно, того перепуганного мальчугана, что потерялся в 84-м и так до конца и не нашёлся. Возможно, того, кто выжил вопреки всем медицинским прогнозам и молитвам матери. А возможно, ты просто обессилел. Устал складывать эту бесконечную мозаику из обломков, которая называется «Майк Уиллер, нормальный парень».

Ты шагнул ко мне. Один шаркающий шаг. Второй, более уверенный. Твоя ладонь легла на мою щеку — ледяная, вибрирующая мелкой дрожью. Ты пах дымом, потом и той дешёвой жвачкой с корицей, которую ты жуёшь, когда нервничаешь.

— Уилл, — произнёс ты. Одно только имя. Ни прилагательных, ни обещаний. Просто звук, которым меня окрестили при рождении, выдыхаемый так, будто от него зависит что-то непоправимое.

А потом ты меня поцеловал.

Это не было похоже на тот детский, неловкий поцелуй в Изнанке много лет назад — когда мы ещё не знали, что такое страх перед собственными желаниями. Это было взрослое. Отчаянное. Это было «прощай, возможно» и «здравствуй, наконец-то» одновременно. Твои губы — сухие, потрескавшиеся, с привкусом крови и корицы — прижались к моим. Твои пальцы зарылись в мои волосы с такой жадностью, будто ты боялся, что я растворюсь.

Я чувствовал всё. Каждый твой выдох, который становился моим вдохом. Каждый микроскопический разрыв между нашими телами, который исчезал под натиском тепла.

А потом ты отшатнулся.

И уставился на Эл. Стало страшно.

Она стояла в трёх метрах — не больше. Её огромные, тёмные, провальные глаза смотрели на тебя без той ярости, которую я ожидал. Без обиды. С чем-то более ужасным. С пониманием. С усталостью человека, который слишком много раз спасал мир и слишком мало раз спасал себя.

— Майк, — выдохнула она тихо, почти беззвучно. — Мы поговорим. Потом.

И отвернулась. Чтобы прикрыть наши спины. Потому что она — супергероиня. Потому что она привыкла тащить на себе всех — даже тех, кто только что размозжил её сердце тупым, зазубренным инструментом под названием «правда». Ее сотню раз предавали. Хотела ли она такой жизни? Хотела ли она такого, вроде тебя? 

Ты не бросился за ней. Ты застыл рядом со мной, уставился в свои ладони, на которых ещё не остыло тепло моего лица, и замолчал. А я уже знал — ещё до того, как ты откроешь рот — весь твой будущий монолог. Ты думал: «Что же я натворил. Что скажет отец, когда узнает. Что скажет мать, которая так мечтает о внуках. Что скажут в коридорах школы, где слова режут больнее ножей. Что скажет Эл, когда мы выберемся из этого серого ада».

Ты не думал: «Что я чувствую».

Потому что чувства — это тот хлам, который мы в Хоукинсе прячем в подпол, под старые половики, под ворох ненужных журналов. Чувства — это то, из-за чего отец перестаёт подавать тебе руку на рыбалке. Чувства — это то, за что тебя зажимают в углу раздевалки после уроков, если звёзды сложились неправильно.

Я знаю этот механизм, Майк. Я сам в нём — шестерёнка, которую перекосило ещё до первой обкатки.

Помнишь, как меня травили? «Байерс — педик». Я тогда не понимал значения. Чувствовал только, что это слово липкое, как патока, и жжёное, как уголёк. Что за ним следует смех. А за смехом — кулаки. А за кулаками — мамины ночные слёзы, которые она прячет в подушку, чтобы я не слышал.

Я научился прятаться раньше, чем научился застёгивать пуговицы.

А ты научился врать. Это твой супергеройский талант, Майк. Не щиты, не порталы, не телекинез. Ты врёшь так филигранно, что сам проглатываешь собственную ложь, перевариваешь её, делаешь частью крови. Что ты любишь Эл. Что тот поцелуй в Изнанке был галлюцинацией — просто страхом, просто темнотой, просто гормональным сбоем на фоне апокалипсиса.

Но это не так, Майк.

Тот поцелуй был единственным честным поступком в твоей жизни, выстроенной из фальшивых фасадов и картонных декораций.

И ты это знаешь. Потому что иначе не смотрел бы на меня так — как сейчас. Как смотрят на дверь, которую захлопнули перед носом, но ключ всё ещё торчит в замочной скважине.

Ты смотришь на меня. Твой взгляд — этот шторм из вины, тоски и того, чему даже название не придумали, потому что никто не хотел признавать его существование — скользит по моему лицу, как слепая поводырская палка. Замирает на моих губах. Отскакивает. Возвращается. 

Ты хочешь что-то произнести. Я чувствую, как слова ворочаются у тебя под рёбрами, ищут выход. Я жду. 

А ты играешь в молчанку.

Ты всегда молчишь, Майк.

А я всегда жду.

Но сегодня — нет.

Сегодня я закрываю ту комнату в лабиринте своей головы, где хранил нас — ту версию, где ты говоришь «да», ту версию, где мы сбегаем в Индианаполис и никто не знает наших имён, ту версию, где нет Эл, нет отцов, нет школьных коридоров, нет Тэмми Томпсон, которая шепчет своё ядовитое «нельзя» на ухо каждому, кто осмелился почувствовать слишком много.

Я захлопываю эту дверь, Майк. С размаху. Так, чтобы косяки треснули.

И я выбрасываю ключ в ту самую Изнанку, откуда мы оба когда-то пытались сбежать.

Ты был моей Тэмми. Моей первой. Моей «почти навсегда». Моей «никогда на самом деле».

Но я не хочу превращаться в Робин — в ту, кто через двадцать лет будет пересказывать эту историю в пустом торговом центре, уставившись в стену, за которой ничего нет.

Я хочу быть тем, кто уходит первым.

Не оборачиваясь. Не надеясь. Не шепча про себя «может быть, в следующий раз».

Потому что следующий раз — это сейчас. А сейчас ты стоишь, сжимаешь кулаки, кусаешь губу и молчишь.

Как всегда.

Он развернулся. Лоза под ногами хрустнула, как позвоночник. Тень проглотила его по частям — сначала плечи, потом спину, потом макушку.

А Майк стоял молча.

В последний раз.