Загрузка данных
Понял. Продолжаю в том же духе — живой связный рассказ, только короче и по три работы на каждого. Мы остановились на Кончаловском, теперь переходим к книжной графике — Евгению Кибрику и Дементию Шмаринову.
---
Евгений Кибрик: драматургия чёрного и белого
В советском искусстве была область, которая долгое время оставалась как бы в тени монументальной живописи, но по силе воздействия на умы ничуть ей не уступала. Это книжная иллюстрация. И одним из величайших мастеров этого жанра был Евгений Адольфович Кибрик — художник, который понимал литературу не как повод для картинок, а как партитуру для глубокого драматического прочтения.
Кибрик вообще был мастером больших литературных циклов. Он иллюстрировал Ромена Роллана, Шарля де Костера, Пушкина. Но одной из вершин его творчества стали иллюстрации к повести Гоголя «Портрет». И здесь нужно понимать, какая перед художником стояла задача. Ведь повесть Гоголя сама по себе — о природе искусства, о демонической силе изображения, о том, как кисть может служить и Богу, и дьяволу. Кибрик подошёл к этому материалу с поразительным чутьём.
Первая работа, о которой хочется сказать — это лист, изображающий ростовщика. Того самого, чей портрет станет проклятием для художника Чарткова. Кибрик не рисует его просто страшным стариком. Он создаёт образ, от которого буквально мороз по коже. Глубоко посаженные, горящие каким-то инфернальным огнём глаза. Резкие, словно вырубленные топором черты лица. Контраст кромешной тьмы фона и этого жуткого, выплывающего из мрака лика рождает ощущение, что перед тобой не человек, а сам дух зла, принявший человеческое обличье. Кибрик здесь использует свою излюбленную манеру — литографию с её бархатистыми, глубокими чёрными тонами и резкими ударами света. Получается почти икона, только вывернутая наизнанку: лик не святого, а дьявола.
Второй ключевой лист — это сцена, где Чартков, молодой, бедный художник, находит свёрток с червонцами в раме купленного портрета. Здесь Кибрик гениально передаёт психологическое состояние героя. Чартков изображён в момент страшного внутреннего разлома. В одной его руке — деньги, дьявольское искушение, шанс на сытую жизнь и дешёвый успех. В другой — словно застывший жест, то ли протеста, то ли нерешительности. Лицо освещено снизу предательским золотым светом монет, и тени на нём пляшут, как от адского пламени. Мы видим человека буквально за секунду до падения, в точке, где душа ещё может повернуть назад, но уже почти проиграла. И Кибрик даёт нам это понять без единого гоголевского комментария — чисто графическими средствами.
И, наконец, третий лист — финальный, где изображён уже погибший, сошедший с ума Чартков. Он сидит в окружении своих же картин, своих мёртвых, бездушных ремесленных поделок, которыми он торговал, предав свой талант. В его глазах — пустота и безумие. Вокруг — хаос, изломанные рамы, нагромождение холстов. И вот что важно: Кибрик рисует эту сцену так, что все эти портреты словно смотрят на Чарткова с укором и насмешкой. Они — порождения его бездарной кисти — стали его судьями. Это реквием по загубленному дару, и чёрно-белая гамма доводит трагизм до почти античного звучания.
Весь цикл Кибрика к «Портрету» — это не просто иллюстрации. Это философский трактат о цене таланта и о том, что служение искусству не терпит сделок с совестью. И то, что этот цикл вышел в советское время, когда вроде бы требовалось изображать торжество светлых сил, говорит о смелости Кибрика. Он показал тёмную, мистическую сторону бытия — и именно этим сказал о свете больше, чем иные парадные полотна.
Дементий Шмаринов: суровый лик войны и человеческого духа
Если Кибрик — мастер мистической драмы, то Дементий Алексеевич Шмаринов — это художник суровой, почти документальной правды. Он прославился своими циклами к русской классике — к «Войне и миру» Толстого, к «Преступлению и наказанию» Достоевского, к пушкинским повестям. Но, пожалуй, в историю он вошёл прежде всего как создатель одного из самых пронзительных графических свидетельств о Великой Отечественной войне — серии «Не забудем, не простим!», которая появилась уже в 1942 году, когда война была в самом разгаре.
Первый лист, о котором нужно говорить — это «Расстрел». Шмаринов изображает страшную сцену: заснеженное русское поле, чёрный зев окопа или оврага, и на краю его — группа людей, которых сейчас убьют. Крестьяне, старик, женщина, прижимающая к себе ребёнка. Перед ними — безликие фигуры немецких солдат с автоматами. Композиция построена так, что зритель словно сам стоит в этой цепочке обречённых. Никакой агитационной патетики. Никаких развевающихся знамён. Только тихий, обыденный ужас. Снег, безмолвие, сгорбленные спины. Шмаринов рисует это углём, создавая резкие контрасты чёрного и белого, и этот графический аскетизм работает сильнее любого цвета. Ты смотришь на этот лист и понимаешь: вот оно, лицо фашизма. Не карикатурное, а реальное, страшное своей будничностью. И именно за эту правду, за отсутствие фальшивой героики работа Шмаринова ценилась невероятно высоко. Его искусство не врало, а потому ему верили.
Второй лист — «Возвращение». Он написан позже, уже в победном сорок пятом, но по духу он прямо продолжает военный цикл. Шмаринов изображает солдата, вернувшегося домой. Мы видим его со спины: широкие плечи, шинель, вещмешок. Он стоит на пороге родного дома, но не решается войти. И перед ним, на ступенях — жена, которая застыла, прижав руки к груди, не в силах поверить, что это он, живой. Этого лица мы не видим, но вся её согбенная фигура, вся её поза — это крик радости и боли, застывший в воздухе. Шмаринов не показывает нам слёз и объятий. Он оставляет самую кульминацию за кадром, как делают великие режиссёры. И от этого сцена приобретает невероятное напряжение. Это возвращение не конкретного человека — это возвращение всего народа, миллионов, прошедших сквозь ад и замерших на пороге новой, мирной жизни.
Третья работа Шмаринова, без которой его портрет был бы неполным — это иллюстрация к роману Достоевского «Преступление и наказание», а именно сцена убийства старухи-процентщицы. Шмаринов создал целый цикл к этому роману, но именно этот лист поражает своей безжалостной силой. Раскольников заносит топор. Старуха в ужасе вскинула руки. Вся сцена залита резким, почти театральным светом, который выхватывает из мрака только главное: лезвие топора, искажённое лицо убийцы, скрюченные пальцы жертвы. И опять Шмаринов использует свой коронный приём — напряжение строится не на обилии деталей, а на их отсутствии. Чёрный фон, белый свет, два человека и орудие убийства. Достоевский описывал эту сцену как момент предельного падения и одновременно предельного саморазоблачения героя. И Шмаринов передал это с такой силой, что, кажется, слышишь и глухой удар, и последовавшую за ним звенящую тишину.
Вот таким разным было советское искусство книги. Кибрик через гоголевскую мистику говорил о вечной борьбе добра и зла в душе творца. Шмаринов через обжигающую правду войны и классическую литературу утверждал достоинство человека, проходящего через самые страшные испытания. И оба они доказали, что книжная графика — это не младшая сестра живописи, а самостоятельное, мощнейшее искусство, способное выразить глубочайшие смыслы эпохи.