Загрузка данных
«Ибо несть спасения в том, что мнится благом, и несть милосердия в том, что зовётся жертвой. Всякое рождение есть приговор, а всякая надежда — лишь отсрочка казни. И когда последний свидетель узрит, как небо разверзается над багряной пеленой, он поймёт: мы не были спасены. Мы лишь вскормили неназываемое»
— Из записок профессора Эскроу, найденных под обломками мира.
*****
Я — Хохолок. Так нарекла меня Тильда, увидев жалкий пух на моей голове, и это имя прилипло ко мне, как кровь к оперению. У меня есть и иное имя, истинное, начертанное на моей груди рунами, которые вы, люди, зовёте буквами. Но язык мой скован, ибо ужас, свидетелем которого я стал, выжег во мне способность говорить. Осталось лишь перо, и я выцарапываю эти строки на клочке того, что некогда было бумагой, в надежде, что хоть кто-то — неважно, по какую сторону стены тумана — прочтёт их и поймёт.
Поймёт, что спасение, о котором мы молились, было лишь новой формой проклятия.
Всё началось, когда Гостья пришла из тумана.
Я помню, как сидел на ветке и смотрел на пелену, застилавшую небо. Она была тусклой, как вечные сумерки, и лишь багрянец — предвестник беды — мог пробиться сквозь неё. Легенда гласила: Неистовый Красный Дракон воспарит и вычеркнет врага. Но враг не пришёл извне. Он уже был здесь, внутри, и я — глупец — помог ему укорениться.
Гостья выглядела как любая другая. Ничем не примечательная, если бы не одно. Её живот был выпуклым, а внутри него копошилось то, что вы, люди, зовёте детьми. Мы звали их иначе. Мы звали их Врагом.
Ибо дети в нашем мире — не то, чем кажутся. Это не существа из плоти и молока, не продолжение рода. Это сосуды, через которые Враг проникает в последнее убежище мира. И каждая беременность — это не дар, а вторжение. Так учил Цивокун. Так учил профессор Эскроу. И так было записано в Книге Букв, которую читали все, кто ещё умел читать.
Но я, безумный птах, решил, что смогу направить её к спасению. Я сел на её плечо и повёл через сюрприз-холмы, мимо домика Тильды, где пахло чистотой и пеплом грядущих пожаров, мимо сада Гортензии, где цветы уже тогда начинали увядать. Я думал, что веду её к Цивокуну, к избавлению от бремени. Я не знал, что ведёт она.
*****
Мне следует объяснить, что такое дети.
Вы, живущие за стеной, считаете их символом надежды, продолжением рода, невинностью. Ваши дети смеются, гоняясь за пушистыми комочками по лугам. Ваши сказки полны младенцев, которые несут добро и свет. Но вы не видели того, что видели мы.
Когда Гостья подняла свитер перед Аканэ, я был там. Я видел, как из её живота, сквозь кожу, проступали очертания не младенца, а чего-то склизкого, пульсирующего, с множеством суставов, как у насекомого, обёрнутого в мягкую человеческую плоть. Он шевелился, словно ему не терпелось вырваться и вонзить молочные зубы в плоть мира. Его глаза — если их можно назвать глазами — светились изнутри, как угли, припорошённые пеплом.
Тильда этого не видела. Она видела лишь девушку с «изъяном», который нужно скрыть. Она верила, что ребёнок — это просто дитя, просто несчастное существо, которому нужна помощь. «Мы же теперь подруги», — говорила она, и её резцы постукивали от волнения. А я не мог ей сказать. Я не мог прокричать: «Беги! Беги, пока он не родился!».
Но даже если бы я мог — она бы не поверила. Ибо такова природа нашего мира: мы обречены видеть лишь то, что хотим видеть, пока ужас не хлынет нам в глотки.
Цивокун знал правду. Его буква Р — Решение. Он решил, что аборт — единственный способ спасти наш мир. И он был прав, но правда его была столь жестока, что даже он не смог её выдержать. Когда Гостья отказалась, когда вонзила скальпель в его грудь, я видел в его глазах не боль, а облегчение. Он понял, что больше не должен принимать решений.
А может, он понял, что никакое решение не спасёт нас. Что ребёнок уже был спасён — спасён для того, чтобы уничтожить нас.
*****
Аканэ. Бедная, гордая Аканэ. Она была не настоящим драконом, а лишь гримёром, накрашенным алым, с воротником, который раскрывался как зонт. Она танцевала на сцене, и публика кричала от восторга, не зная, что их защитница — лишь тень легенды. Но даже тень дракона способна на отвагу.
Когда Гостья вышла из башни с окровавленным скальпелем, Аканэ не побежала. Она встала наизготовку, сжимая глефу, и в её глазах был тот самый багрянец, который я видел в небе. Она знала, что умрёт. И всё же бросилась в бой.
Я наблюдал с крыши. Я видел, как Гостья отбивала удары с ленивой грацией существа, для которого время — лишь песок. Аканэ отчаянно рубила, но лезвие не достигало цели, словно между ней и врагом была стена тумана, сквозь которую не пробиться. А потом скальпель Гостьи преобразился. Он стал кинжалом, потом мечом, а потом — я не хочу описывать то, что увидел. Скажу лишь: из горла Аканэ хлынула кровь, и она рухнула, прошептав своё имя, как заклинание.
«Неистовый Красный Дракон»... но драконьей силы не было. И мир остался без защитника.
*****
Мы бежали — я, Ровер, Гортензия, Гораций, Тильда и Цельсий. Дом Цельсия, крепость из бетона, стал нашим последним приютом. Тильда не знала, что я видел, как Гостья убила Цивокуна. Она всё ещё верила, что «можно исправить». Она прижимала к груди метлу, как оберег, и её бежевое платье было перепачкано копотью.
Гораций Эскроу — профессор, брат Гортензии, принёс эссенцию. «Она уравняет силы», — сказал он. «Она позволит одному из нас встретить её на равных». Он не сказал, что это будет последний акт. Что эссенция — не сила, а жертва.
Цельсий вызвался. Этот нелепый книгочей, трясущийся от страха всю свою жизнь, вдруг вышел вперёд, зажав в лапе склянку. На нём был голубой спортивный костюм, как у героя дешёвых телепередач, и налобная повязка, съехавшая набок. Он был смешон. Но он был единственным, кто не отступил.
Он выпил. Я помню, как его тщедушное тело начало меняться. Как мышцы вздулись под мехом, как глаза засветились. И на мгновение я поверил. Я, безнадёжный свидетель, поверил, что этот дрожащий книжник сможет остановить её.
Он побежал. Ударил. Гостья пошатнулась. Ровер замигал светодиодами. Гортензия закричала: «Так её!». Тильда прижала ладони к груди.
А потом меч прошёл сквозь спину Цельсия, и он упал, не успев ничего сказать. Ещё один житель мира замолк навсегда.
*****
Тильда. Милая, глупая, верная Тильда. Она так долго звала себя просто «Тильдой», что забыла своё истинное имя. Ратильда Мусс. Она была не просто чистюлей с буквой Ч. Она была носителем нераскрытой силы, о которой не знала сама.
Когда Цельсий умер, что-то в ней сломалось. Но это «что-то» было не просто сердце. Это была та часть, которая верила в добро Гостьи. И когда она поднялась в воздух — без крыльев, без опоры — я понял: она стала тем, чем всегда должна была быть. Последней линией обороны. Метлой, которая выметает грязь.
Её глаз был вытек, но оставшийся горел. Она говорила не своим голосом, а голосом всех, кто умер. «Почему мы не можем сражаться против наших заклятых врагов?» — кричала она, и её метла прочерчивала линии в самой ткани реальности, стирая город за спиной Гостьи.
Но Гостья лишь улыбалась. Она не была человеком. Она была сосудом, и то, что внутри неё, росло с каждой смертью. С каждым ударом меча она становилась сильнее, ибо она питалась нашим отчаянием. Меч её превращался в зелёный сгусток, в столб энергии, уходящий за облака. И когда она в последний раз взмахнула им, фундамент мироздания начал рушиться.
Тильда упала. Её голова откатилась в сторону, и я видел, как в её мёртвом, но всё ещё пылающем глазу отражался конец.
*****
И тогда случилось то, о чём я буду помнить вечность.
Гостья остановилась. Меч в её руках завис, как будто само время задержало дыхание. Она посмотрела на свой живот, и я увидел, как он начал светиться изнутри. Как ребёнок — тот, кого мы так боялись, — начал выбираться.
Он не был похож на младенца. Это было нечто среднее между зародышем и пауком, покрытое редкими волосами, с глазами, горящими как печные угли. Он вывалился на землю, склизкий, пищащий, и первое, что он сделал, — набросился на тело Тильды. На тело Цельсия. На всё, что ещё было живо.
Но это был не один. Из пустоты, из трещин в мироздании, из самой утробы Гостьи начали выползать другие. Дети. Они были повсюду — безликие, с молочными зубами, с ручками, которые тянулись к теплу живых. Они не плакали. Они смеялись. И этот смех был страшнее любого крика.
Гортензия закричала. Гораций попытался утащить её, но дети были быстры. Они двигались как ртуть, как тени, как сама смерть, принявшая форму невинности. Ровер, бедный Ровер, пытался раздавить их, но они просачивались сквозь его шарниры, забирались в дисплей, выедали провода.
Гостья стояла, раскинув руки, и улыбалась. Она не была врагом. Она была матерью. Матерью Врага. И её «спасение» было рождением.
Я видел, как её живот опал, как она стала прежней — пустой, ничем не примечательной девушкой. Но то, что она выпустила, уже невозможно было загнать обратно. Дети разбегались во все стороны, проникая в трещины мира, пожирая остатки реальности. Они были голодны. Они были спасены. И это было самым страшным.
*****
Всё сущее обратилось в пустоту.
Я не знаю, как выжил. Возможно, буква Ф на моей груди — что бы она ни значила — уберегла меня. Или я просто оказался слишком ничтожным, чтобы дети обратили на меня внимание. Я сижу на обломке того, что было домом Цельсия, и смотрю, как багряное небо медленно растворяется в серой пелене тумана.
Пелена снова сомкнулась. Но теперь она не скрывает нас. Она хоронит.
Дети не ушли. Они здесь. Они повсюду. Я слышу их смех в траве, их копошение в руинах. Они ждут. Они растут. И однажды, когда последний свидетель этого мира замолчит, они выйдут за стену тумана.
И тогда вы, живущие за ней, узнаете, что такое «спасение от детей».
Вы узнаете, что ваши дети — те, кого вы так любите и оберегаете, — на самом деле враги, ждущие своего часа.
Вы узнаете, что никакое милосердие не спасёт.
Вы узнаете, что я, Хохолок, был лишь глупой птицей, которая привела волчицу в овчарню.
И когда первый ребёнок, с глазами-углями и молочными зубами, переступит порог вашего дома, вы вспомните мои слова.
Но будет слишком поздно.
Ибо спасение от детей — это гибель миров.