Загрузка данных
Родную мою страну обходит с полуночи великое Студеное море — седой океан.
От Студеного океана на полдень развеличилось Белое море, наш светлый Гандвик. В Белое море пала Архангельская Двина. Широка и державна, тихославная та река идет с юга на полночь и под архангельской горой встречается с морем. Тут островами обильно: пески лежат и леса стоят
Где берег возвыше, там люди наставились хоромами. А кругом вода. Куда сдумал ехать, везде лодку, а то и караблик надо.
В летнюю пору, когда солнце светит в полночь и в полдень, жить у моря светло и любо. На островах расцветают прекрасные цветы, веет тонкий и душистый ветерок и как бы дымок серебристый реет над травами и лугами.
Приедем из города в карбасе* [1]. Крутом шиповник цветет, благоухает. Надышаться, наглядеться не можем. У воды на белых песках чайки ребят петь учат, а взводеньком* выполаскивает на песок раковицы-разиньки. Летят от цветка к цветку медуницы, мотыльки. Осенью на островах малина и смородина, а где мох, там обилие ягод красных и синих. Морошку, бруснику, голубель, чернику собираем натодельными* грабельками: руками — долго, и корзинами носим в карбаса. Ягод столько — не упомнишь земли под собой. От ягод тундры как коврами кумачными покрыты.
Где лес, тут и комара — в две руки не отмашешься.
В летние месяцы, как время придет на полночь, солнце сядет на море, точно утка, а но закатится, только снимет с себя венец, и небо загорится жемчужными облаками. И вся красота отобразится в водах.
Тогда ветры перестанут и вода задумается. Настанет в море великая тишина. А солнце, смежив на минуту
глаза, снова пойдет своим путем, которым ходит беспрестанно, без перемены.
Этого светлого летнего времени любим и хотим, как праздника ждем. С конца апреля и лампы не надо. В солнечные ночи и спим мало.
С августа месяца белые ночи меркнут. Вечерами сидим с огнем.
От месяца сентября возьмутся с моря озябные ветры. Ходит дождь утром рано и вечером поздно. В эти дни летят над городом, над островами гуси и лебеди, гагары и утки, всякая птица. Летят в полуденные края, где нет зимы, но всегда лето.
Тут охотники не спят и не едят. Отец, бывало, лодку птицы битой домой приплавит. Нищим птицей подавали.
По мелким островам и песчаным кошкам*, что подле моря, набегают туманы. Белая мара* морская стоит с ночи до полудня. Около тебя только по конец ружья видно; но в городе, за островами, туманов не живет.
Тогда звери находят норы и рыба идет по тихим губам*.
Холодные ветры приходят из силы в силу. Не то что в море, а на реке Двине такой разгуляется взводень, что карбаса с людьми пружит* и суда морские у пристаней с якоря рвет.
Помню, на моих было глазах: такая у города погодушка расходилась, ажно пристани деревянные по островам разбросало и лесу от заводов многие тысячи бревен в море унесло.
Дальше заведется ветер-полуночник, он дождь переменит на снег. Так постоит немного, да и пойдет снег велик днем и ночью. Если сразу приморозит, то и реки, станут, и саням путь. А упал снег на талую землю, тогда распута протяжная, по рекам тонколедица, между городом и деревнями сообщения нету. Только вести ходят, что там люди на льду обломились, а в другом; месте коней обронили. Тоже и по вешнему льду коней роняют.
Так и зима придет. К ноябрю дни станут кратки и мрачны. Кто поздно встает — и дня не видит. В школах, только на часок лампы гасят. В училище, бывало, утром бежишь — фонари на улицах горят, и домой в третьем часу дня ползешь — фонари зажигают.
В декабре крепко ударят морозы. Любили мы это время — декабрь, январь, — время резвое и гульливое. Воздух — как хрусталь. В полдень займется в синеве небесной пылающая золотом, и розами, и изумрудами заря. И день простоит часа два. Дома, заборы, деревья в прозрачной синеве, как сахарные: заиндевели, закуржавели. Дух захватывает мороз-то. Дрова колоть ловко. Только тюкнешь топором — береги ноги: чурки, как сахар, летят.
На ночь звезды, как свечи, загорят. Большая Медведица— во все небо.
Слушайте, какое диво расскажу.
В замороз к полночи начнет в синем бархате небесном пояском серебряным продергивать с запада до востока, а с севера заподымается как бы утренняя заря..
И вдруг все погаснет. Опять из-за моря протянутся пальцы долги без меры и заходят по небу. Да заря займется ужасная, как бы пожарная. И опять все потухнет, и звезды видать… Сиянье же обновится. Временем встанет как стена, по сторонам столбы, и столбы начнут падать, а стена поклонится. А то будто голубая река протечет, постоит да свернется, как свиток.
Бывало, спишь — услышишь собачий вой, откроешь глаза. По стенам бегают светлые тени, а за окнами небо и снег переливают несказанными огнями.
Мама или отец будили нас, маленьких, яркие-то сполохи-сияния смотреть. Обидимся, если проспим, а соседские ребята хвалятся, что видели.
У зимы ноги долги, а и зиме приходит извод. В начале февраля еще морозы трещат, звенят. В марте на солнышке пригреет, сосули с крыш. В апреле обвеют двинское понизовье верховые теплые ветры. Загремят ручьи, опадут снега, ополнятся реки водою. Наступят большие воды — разливная весна.
В которые годы вешнее тепло вдруг, тогда Двина и младшие реки кряду оживут и распленятся ото льда. Мимо города идет лед стенами-торосами.
Великое дело у нас ледоход. Иной год после суровой зимы долго ждем не дождемся. Вскроется река, и жизнь закипит. Пароходы придут заграничные и от Вологды. Весело будет… Горожане — чуть свободно — на угор*, на берег идут. Двина лежит еще скована, но лед посинел, вода проступила всюду… В школе — чуть перемена — сразу летим лед караулить. По дворам
лодки заготовляют, конопатят, смолят. И вот топот по всему городу. Народ табунами на берег валит. Значит, река пошла. Гулянья по берегам откроются. Не до ученья, не до работы. На городовых башнях все время выкидывают разноцветные флаги и шары; по ним горожане, как по книге, читают, каким устьем лед в море идет, где затор, где затопило.
Пригород Соломбала на низменных островах стоит, и редкий год их не топит. Улицы ямами вывертит, печи размокнут в низких домах. В городе как услышат— из пушек палят, так и знают, что Соломбала поплыла. Соломбальцы в ус не дуют, у них гулянье, гостьба откроется, ездят по улицам в лодках с гармонями, с песнями, с самоварами. А прежде — вечерами с цветными фонарями и в масках.
Лед идет в море торосами, стенами. Меж островов у моря льду горами наворотит, всё льдом заложит, не видно деревень.
Конец апреля льдина уйдет, а вода желтее теста, мутновата; потом и мутница и пенница сойдет, и река опадет, лето пойдет.
Город мой, родина моя, ты дверь, ты ворота в неведомые полярные страны. В Архангельск съезжаются, в Архангельске снаряжаются ученые испытывать и узнавать глубины и дали Северного океана. От архангельских пристаней беспрестанно отплывают корабли во все стороны света. На запад — в Норвегию, Швецию, Данию, Германию, Англию и Америку, на север — к Новой Земле, на Шпицберген, на Землю Франца-Иосифа. В наши дни
народная власть распахнула ворота и на восток, указала Великий Северный путь. Власть Советов оснастила воздушные корабли — самолеты. Власть Советов пытливым оком посмотрела и твердой ногой ступила на Северный полюс, куда прежде чаица не залетывала, палтус-рыба не захаживала.
«Архангельский город всему морю ворот».
Архангельск стоит на высоком наволоке*, смотрит лицом на морские острова. Двина под городом широка и глубока — океанские трехтрубные пароходы ходят взад и вперед, поворачиваются и причаливают к пристаням без всякой кручины.
С восточной стороны легли до города великие мхи. Там у города речки: Юрос, Уйма, Курья, Кузнечиха.
В подосень, да и во всякое время, у города парусных судов и пароходов не сосчитать. Одни к пристаням идут, другие стоят, якоря бросив на фарватере, третьи, отворив паруса, побежали на широкое студеное раздолье. У рынков, у торговых пристаней рядами покачиваются шхуны с рыбой. Безостановочно снуют между городом и деревнями пассажирские пароходики. Степенно, на парусах или на веслах, летят острогрудые двинские карбаса.
Вспомнил я былину — и как живой встает перед глазами старый мореходец Пафнутнй Анкудинов.
«Всякий спляшет, да не как скоморох»*. Всякий поморец умел слово сказать, да не так красно, как Пафнутнй Осипович.
Весной, бывало, побежим с дедом Пафнутием в море. Во все стороны развеличилось Белое море, пресветлый наш Гандвик.
Засвистит в парусах уносная поветерь*, зашумит, рассыпаясь, крутой взводень, придет время наряду и час красоте. Запоет наш штурман былину:
Кончит былину богатырскую — запоет скоморошину. Шутит про себя:
— У меня уж не запирается рот. Сколько сплю, столько молчу. Смолоду сказками да песнями душу питаю.
Поморы слушают, как мед пьют. Старик иное и зацеремонится:
— Стар стал, наговорился сказок. А смолоду на полатях запою — под окнами хоровод заходит. Артели в море пойдут, мужики из-за меня плахами лупятся. За песни да за басни мне с восемнадцати годов имя было с отчеством. На промысле никакой работы задеть* не давали. Кушанье с поварни, дрова с топора — знай пой да говори… Вечером народ соберется, я сказываю. Мужиков людно сидит, торопиться некуда, кабаков нет. Вечера не хватит — ночи прихватим… Дале один по одному засыпать начнут. Я спрошу: «Спите, крещеные?» — «Не спим, живем! Дале говори»…
Рассказы свои Пафнутий Осипович начинал прибауткой: «С ворона не спою, а с чижа споется». И закончит: «Некому петь, что не курам, некому говорить, что не нам».
Я охоч был слушать Пафнутия Осиповича, и складное, красовитое его слово нескладно потом пересказывал.
Были Саня и Дуня, брат и сестра. Саня в городе работал, Дуня дома хозяйничала, в деревне.
Вот она от брата записку получила: «Завтра приеду домой на побывку».
Дунюшка обрадовалась: «Чем буду братца угощать?.. Ах, братец котлеты любит!»
Котлету большую замесила, с тарелку, поставила жарить. «Ох, забыла: братец уксус любит!»
В подпол спустилась, стала из бочки уксус цедить* «Ох, котлета сгорит!»
В избу полетела, котлету на окно поставила студить. «Ох, забыла кран завернуть, уксус выбежит!»
А уж уксус выбежал: во весь пол лужа. «Ах, меня братец забранит: сырость развела!»
В углу мешок муки стоял. Дунюшка мешок в охапку взяла, давай эту лужу мукой посыпать. По полу ходит, грязь месит. «Вот теперь сухо, хорошо… Ох, кошка котлету съест!»
Бежит в избу, а уж кот давно котлету съел. Нет ни муки, ни уксусу, ни котлеты.
А брат приехал веселый, не стал браниться:
— Дуня, я поеду на завод насчет железа, крышу крыть. А деньги вот, в сундук кладу.
Дуня говорит:
— Деньги бывают золотые и серебряные, а тут бумажки пестрые.
— Ладно, не толкуй.
Брат ушел, Дуня села у окна покрасоваться. Мимо горшечник едет:
— Эй, красавица, горшков не надо ли?
— Надо, только денег настоящих нет, а всё бумажки пестрые.
— Покажи.
Она деньги из сундука вынула, показывает. Деньги как деньги: рублевки, трешницы, пятишницы. Горшечник видит — девка глупая.
— Ладно, деньги мои, посуда твоя.
Дунюшка посуду в избу носит, всю избу заставила. На окнах кринки, на лавках кринки, на столах, на полках…
Брат приходит, глаза вытаращил:
— Дуня, это что?
— Посуда.
— Где взяла?
— Купила.
— Где деньги взяла?
— Я не деньги, я твои бумажки пестрые отдала.
— Авдотья, ты меня разорила! Опять надо в город на заработки идти. И ты со мной пойдешь. Собирайся.
Саня и видит: Дуня дверь с петель снимает, тяжелую, дубовую.
— Куда ты с дверью-то?
— А может, в чистом поле будем ночевать. Я без двери боюсь.
Брат идет, и Дунюшка за ним пыхтит, дверь прёт.
Вечер. Темень. На перекрестке сосна матёрая.
Саня говорит:
— Залезем на эту сосну, ночь пересидим на сучьях. Безопасно будет.
Брат на сосну лезет, и Дунюшка за ним с дверью мостится. Расположила дверь на сучьях и легла.
А давишний горшечник домой едет мимо этой сосны. «Эх, я неладно сделал, глупую девку обманул. Надо ее деньги сосчитать».
С телеги слез, под сосну сел, стал считать Дунины деньги: рубль… три рубля… девять… двенадцать…
Дунюшка сквозь сон слышит этот счет. На край двери привалилась, чтобы поглядеть. Дверь перекувырнулась, Дунюшка и полетела, загремела с дверью вниз.
Горшечник рявкнул со страху, пал в телегу, лошадь настегал да домой без оглядки.
Брат с сосны слез, видит — деньги лежат.
— Дуня! Мои деньги!
Сосчитал — все до копеечки целы.
Зачинается-починается сказка долгая, повесть добрая.
Ходило Ершишко, ходило хвастунишко с малыми ребятишками на худых санишках о трех копылишках по быстрым рекам, по глубоким водам. Прожился Ерш, проскудался. Ни постлать у Ерша, ни окутаться, и в рот положить нечего.
Приволокся Ерш во славное озеро Онего. Володеет озером рыба Лещ. Тут лещи — старожилы, тут Лещова вотчина и дедина со всем родом-племенем. Закланялось Ершишко рыбе Лещу. Ерш кланяться горазд: он челом бьет, затылком в пол колотит:
— Ой еси, сударь рыба Лещ! Пусти меня, странного человека, на подворье ночь переночевать. За то тебя бог не оставит, родителям твоим царство небесное…
Пустил Лещ Ерша ночь обночевать.
А Ерш ночь ночевал, и две ночевал… Год жил, и два жил!.. И наплодилось в озере Онеге ершей втрое, впятеро против лещей. А рыба ерш ростом мала, да щетина у ей, как рогатины. Почали ерши по озеру похаживати, почали лещей под ребра подкалывати. Три года лещи белого свету не видали, три года лещи чистой воды не пивали.
С этой напасти заводилась в озере Онеге бой-драка великая. Бились-дрались лещи с ершами от Петрова до покрова. И по этой лещовой правде взяли лещи Ерша в полон, рот завязали, к судье привели.
Судья — рыба Сом с большим усом — сидит нога на ногу.
Говорит Лещ:
— Вот, господин судья… Жили мы, лещи, в озере Онежском, ниоткуда не изобижены. Озеро Онего век было Лещова вотчина и дедина. Есть у меня на это письма, и грамоты, и судные записи. Откуль взялся в озере Онеге Ершишко Щетинников, не ждан, не зван? Лисий хвост подвесил, выпросился у меня в Онеге ночь перележать. И я за его сиротство, ради малых ребят на одну ночь пустил. А он, вор, ночь ночевал, и две ночевал. Год жил, и два жил… И теперь ершей в озере впятеро больше против нас, лещей. Да та худа рыба ерши ростом мала, а щетина у их, что лютые рогатины. И они по озеру нахвально похаживают, лещей под ребра подкалывают. Наши деушки-лещихи постатно себя ведут, постатно по улочке идут, а ерши наших девок худыми словами лают. С этой беды заводилась у нас с ершами драка немилостива, и по моей Лещовой таланести взяли мы Ершишко Щетинникова в полон и к тебе привели: сидите вы, судьи, на кривде, судите по правде!
Говорит судья — рыба Сом:
— Каки у тя, Леща, есть свидетели, что озеро ваше, лещово?
Лещ говорит:
— Нас, лещей, каждый знает. Спроси рыбу Семгу да рыбу Сига. Живут в озере Ладожском.
Спрашивает судья Ерша:
— Ты, ответчик Ерш, шлесся ли на таковых Лещовых свидетелей, Семгу да Сига?
Ерш отвечает:
— Слаться нам, бедным людям, на таковых самосильных людей, Семгу и Сига, не мочно. Рыба Семга да рыба Сиг люди богатые. Вместе с лещами пьют и едят. И хотят они нас, малых людей, изгубить.
Судья говорит:
— Слышишь, истец Лещ. Ерш отвод делает… Еще какие у тебя есть свидетели-посредственники?
Лещ говорит:
— Еще знают мою правду честна вдова Щука да батюшко Налим. Живут в Неве-реке, под городом Питером.
Спрашивает судья Сом:
— Честна вдова Щука да батюшко Налим тебе, Ершу, годны ли в свидетели?
Ерш в уме водит: «Рыба Налим — у его глаза малы, губища толсты, брюхо большо, ходить тяжело, грамотой не доволен. Он не пойдет на суд. А Щука — она пестра, грамотой востра, вся в меня, в Ерша. Она меня не выдаст».
И Ерш говорит:
— Честна вдова Щука да батюшко Налим-то общая правда, на тех шлюся.
Посылает судья — рыба Сом — Ельца-стрельца, пристава Карася, понятого Судака по честну вдову Щуку, по батюшку Налима.
Побежали Елец-стрелец, пристав Карась, понятой Судак из Онега-озера на Ладогу, с Ладоги на матушку Неву-реку. Стали щупать, нашли Щуку. Учали батюшку Налима искать. День искали и два искали, не пили не ели и спать не валились. На третьи сутки — день к вечеру, солнце к западу — увидали под островом Васильевским колодину. Колодину отворотили — под колодиной батюшко Налим сидит.
Елец— стрелец, пристав Карась, понятой Судак челом ударили:
— Здравствуешь, сударь-батюшко Налим! Зовет тебя судья — рыба Сом с большим усом — во славное озеро Онего во свидетели.
— О-о, робята! Я человек старой, у меня брюхо большо, мне идтить тяжело, язык толстой, непромятой, глаза малы — далеко не вижу, перед судьями не стаивал, у меня речь не умильна… Нате вам по гривенке. Не иду на суд!
Привели на суд Щуку.
Суд завелся.
Вот судья — рыба Сом — сгремел на Ерша:
— Сказывай, ответчик Ерш, каки у тя на Онежское озеро есть письма и крепости, памяти и грамоты?
И Ерш ответ держит:
— У моего-то папеньки была в озере Онежском избишка, в избишке были сенишки, в сенишках была клетишка, а в клетишке сундучишко под замчишком. В этом сундучишке под замчишком были у меня, доброго человека, книги, и грамоты, и судные записи, что озеро Онего — наша, ершова вотчина. А когда, грех наших ради, наше славное Онего горело, тогда и тятенькина избишка, и сенишки, и клетишка, и сундучишко под замчишком, и книги, и грамоты, и судные записи — все сгорело, ничего вытащить не могли.
В те поры Леща, и Щуку, и всех добрых людей, которые рыбы из озера Онега, горе взяло:
— Врешь ты, страхиля! Нища ты коробка, кисла ты шерсть! Наше славное озеро Онего на веку не гарывало, а у тебя, у бродяги, там избы не бывало!
А Ерша стыд не имет. Он заржал не по-хорошему да опять свое звонит:
— Был у моего тятеньки дворец на семи верстах, на семи столбах. На полатях бобры, под полатями ковры — и то все пригорело… А нас, ершей, знают в Питере, и в Москве, и в Соломбальской слободе, и покупают нас, ершей, дорогою ценою. И варят нас с перцем и с шафраном, и великие господа, с похмелья кушавши, поздравляют…
И честна вдова Щука не стерпела:
— Нищая ты копейка! На овчине сидишь, про соболи сказываешь! Тридцать ты лет под порогом стоял, куски просил. А кто тебя, Ерша, знает да ведает, тот без хлеба обедает. Останется у голи кабацкой от пропою копейка, дак на эту копейку вас, ершей, сотню купят. А и уху сварят — не столько наедят, сколько расплюют.
И Ерш к Щуке подскочил и ей плюху дал:
— Вот тебе раз! Другой бабушка даст!
И Щука запастила во весь двор:
— Караул, убивают! А озеро Онего век было Лещово, а не Ершово! Лещово, а не Ершово!
Судья возгласил:
— Быть по сему! Получай, Ерш, приказ от суда: уваливай из озера Онега.
Ерш в ответ:
— На ваши суды плюю и сморкаю!
И Ерш хвостом вернул, головой тряхнул, плюнул в глаза всей честной братии, только его и видели.
Пошел Ершишко, пошел хвастунишко на худых санишках о трех копылишках с малыми ребятишками по быстрым рекам, по глубоким водам. По пути у Леща в дому все окончательно выхвостал…
Из Онега-озера Ерш на Белоозеро, с Белаозера в Волгу-реку.
Река Волга широка и долга.
Стоит в Волге-реке Осетер. Тут Осетрова вотчина и дедина.
Закланялось Ершишко рыбе Осетру, челом бьет, затылком в пол колотит:
— Ой еси, рыба Осетер! Пусти меня в Волге-реке одну ночь перележать. За то тебя бог не оставит. Родителям вашим царство небесное…
А рыба Осетер хитра и мудра. Она знает Ерша.
— Не пущу!
Ерш на него с кулаками. Ерша схватили, с крыльца спустили.
Ерш придумывает: «Рыба Осетер хитра-мудра, а если будет вода мутна, Осетер в гости пойдет и невода не минует».
Начал Ерш Волгу-матушку со дна воротить, с берегов рыть. Волга-река замутилась, со желтым песком смешалась.
Стали люди поговаривать:
— О, сколько рыбы поднялось! Воду замутили…
Люди невод сшили, стали рыбу промышлять. А рыба Осетер хитра-мудра: видит, вода мутна — и она дома сидит, в гости не ходит.
Это Ершу хуже ножа. Он мимо Осетровых хором свищет, рад оконцы выстегать.
— Эй ты, Осетрина, старая корзина! Отпирай окна и двери, будем драться четыре недели. И я тебе голову оторву. Схожу сейчас пообедаю и приду тебя, Осетра, убивать.
Пошел Ершишко обедать да и попал в невод. Из невода в медный котел. Уху из Ерша сварили, хлебать стали. Не столько съели, сколько расплевали. А хоть рыба костлива, да уха хороша… Сказка вся, больше врать нельзя.